kurchatkinanatoly (kurchatkinanato) wrote,
kurchatkinanatoly
kurchatkinanato

Category:

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ БУЛАТА ОКУДЖАВЫ

Один мой друг в ЖЖ напомнил, что сегодня (9 мая) день рождения Булата Окуджавы. Вот так умудрился родиться фронтовик, участник этой Великой войны, победу в которой мы сегодня отмечаем. С другом мы даже обменялись некоторой перепиской по этому поводу. А уже в конце дня я вспомнил, что у меня было в свою пору эссе о Булате. Я написал его практически двадцать лет назад, к сороковому дню его успения. Опубликовано оно было в парижской «Русской мысли», где я тогда часто печатался. Предлагаю то давнишнее эссе здесь. По смыслу оно ничуть не устарело.

                               СОБЕСЕДНИК
                    (Памяти Булата Окуджавы)
Булат Окуджава сам был истол­кователем своего творчества. Во всяком случае, феномена своего начального успеха в 50-е годы. Вот как он написал об этом в автобио­графическом рассказе «Подозрительный инструмент», прозрачно зашифровав себя под именем Ива­на Иваныча, который на самом де­ле был Отаром Отарычем: «Ивану Иванычу было уже за тридцать, ко­гда его жизнь резко переменилась. Дело в том, что Иван Иваныч за­пел. То есть не просто запел, а стал придумывать мелодии к собствен­ным стихам... Должен заметить, нисколько не пытаясь унизить дос­тоинство Ивана Иваныча, что eгo некоторый успех был вызван не столько, может быть, его творческими данными, сколько ситуацией, которая господствовала в стране в то время, то есть в пятьдесят шес­том – пятьдесят седьмом годах. А было вот что: после ХХ съезда об­щество вдруг раскололось, все начали ощущать себя людьми, начали скорбеть об ушедшем, заду­мались о душе, ну просто обезуме­ли от всяких разоблачений, от понимания собственного рабства. Це­пи лопались со звоном... И хотя в обществе произошел такой переворот, официальные песни остава­лись старые, из прежних времен... А Иван Иваныч, во-первых, запел о себе, просто о себе, а во-вторых, грустно и откровенно, ибо поводов для грусти было множество – та­кая уж была в стране ситуация... Короче говоря, он задел какие-то струны интеллигентов, и они жадно откликнулись».

В этом анализе – энтомоло­гическая беспристрастность, холодная несуетность очень трезвого, по­рядком «глаженного» жизнью человека, принижающая ироничность: как бы вы, господа читатели, не по­думали обо мне лучше, чем я есть на самом деле. Что ж, писатель во­лен смотреть на себя так, как велит ему собственная натура и жизнен­ный опыт, оценивать сделанное им высокопарно и чванно или же с по­следним самоунижением. Правда, тут есть одна закономерность. Чем значительнее писатель, тем чаще он непомерно суров к своей рабо­те, критичен и внутренне скромен. Вспомним, как пренебрежительно высказывался о своей гениальной «Анне Карениной» Лев Толстой. А Чехов полагал, что после смерти его будут читать пять-шесть лет, а потом забудут.
Вот и Булат Окуджава, когда го­ворит, что его успех был вызван не столько его творческими данными, сколько ситуацией, господствовавшей в стране, атмосферой ее жизни, безусловно, самоумаляется. Ко­нечно, совпадение со временем – великая вещь, и для любого творчества это уже немало, но сколько мы знаем примеров, когда писатель (драматург, режиссер, ху­дожник), однажды совпав со време­нем, так в нем и остается. хоть проживи он после того еще век. Совпадать с любым временем, какое ни будь на дворе, оказаться нужным и в 60-е, и в 70-е, и 80-е, и даже в 90-е – это уж никак не случай­ность, не прихоть судьбы, не счас­тливый лотерейный билет, действие которого, как правило, ограничено указанной на нем суммой; за­кончилась сумма – и снова в кар­манах ветер.
Булат Окуджава, совпав с «отте­пельным» временем 50-х – начала 60-х, в дальнейшем как творец сам сделался временем – вот разгадка его совпадения и с 60-ми, и 70-ми, и прочими, прочими. Ему оказалось дано не просто жить в опреде­ленную эпоху, а формировать ее, создавать ее дух, ее атмосферу. Он стал ее сущностью. Ее плотью и кровью.
Почему? Что за странность? Не перечисляя, скажем, что не он один писал мелодии к своим стихам и пел их, не он один был так талантлив и изящен в этом – отчего же другим не выпало такой чести, не досталось этой роли – стать леп­щиком времени?

Ответ на прозвучавший вопрос нужно искать в самом Окуджаве. Вернее, в его творчестве.
Да, безусловно, Окуджава был в высшей степени искренен и ненапыщен, удивительно естествен даже в своей романтичности, но этого, конечно же, недостало бы для того, чтобы время избрало его в свои лепщики. У него был редкий, необыкновенный дар, дар собесед­ничества – вот в чем дело. Пел ли он со сцены, с магнитофонной ка­тушки, а позднее кассеты, с экрана телевизора или из динамика радио, это собеседничество одинаково звучало в его голосе. Он вас не раз­влекал, он не являл себя вам в сво­ей виртуозной, блестящей арти­стической сути, чтобы вы полюбовались, насладились его обществом, – он беседовал. Делился своими воспоминаниями о Леньке Короле­ве, царствовавшем во дворе, ушед­шем на войну и не вернувшемся. Обращался к вам под камуфляжем «Старинной студенческой песни» с трогательно-доверчивой просьбой-­приказом: «Возьмемся за руки, дру­зья, чтоб не пропасть поодиночке». И, как бы отвечая на заданный вo­прос, открывался в сокровенном: «А душа, уж это точно, ежели обожжена, справедливей, мило­серднее и праведней она».

Умение быть собеседником – великий поэтическо-писательский дар, отпускаемый Небом немногим. А между тем именно собеседничес­тва и ждут читатели от писателя. Ну да, учительство, проповедничес­тво, откровение о мире и слове, развлечение, наконец, – всё необходимые составные части писательского дела, но что они стоят, если читателю с тобой не интересно, а то и откровенно скучно,а если все же и интересно, и не скучно, то долго ли он выдержит учительство, не покажется ли ему твое открове­ние старой, избитой истиной, не надоест ли в конце концов хохо­гать над твоими клоунскими ужим­ками – ведь делу время, потехе час?

Если писателю не дано быть со­беседником, читатель, даже и ценя его, рано или поздно переметнется от этого писателя своим интересом к другому. Не найдя собеседника в этом другом, отдаст свою любовь третьему. Да, история может быть рассказана писателем с блеском, стихи – поражать виртуозной тех­никой, но если читатель чувствует, что все это – с холодком и равно­душием, ради ублаготворения собственного писательского тщесла­вия, и никакого интереса к нему, читателю, как личности, то и ответ­но – холодок и равнодушие, благодарность без любви и особого же­лания встретиться вновь.

В интонационном строе стихов-­песен Булата Окуджавы, в обна­женной доверчивости ero речи, в невысокопарной романтичности лексики было нечто такое, что чи­татель тотчас ощущал писателя, ко­торый разговаривает с ним, а не поучает, беседует, изливая свою душу, а не пророчествует. (И вот, кстати: как по-другому передать эту тонкую субстанцию, создающую ау­ру поэтической речи, кроме как словом "нечто"?)

Слушатель-читатель не мог не отплатить поэту любовью. Другое дело, что раньше той самой середи­ны 50-х Булат Окуджава просто не мог появиться. Во-первых, нужно было общее воодушевление време­ни той поры, весенняя капель, чтоб «Иван Иваныч запел». А во-вторых, пусть противу всех внешних об­стоятельств он бы запел в конце сороковых или начале пятидесятых – что бы с ним сталось? Понятно что. И не надо в том сомневаться. А ко всему тому еще и магнитофонов тогда не было, так бы и умер­ли три-четыре его первые песенки среди узкого круга его первых слу­шателей, которые в большинстве своем разделили бы печальную судьбу соловья.

Но случилось то, что случилось. Оттепель, весна, капель, свежий ветер, всеобщее воодушевление – и тридцать с небольшим лет, молодой еще возраст для человека ро­мантического склада. А разлюбить слушатель-читатель своего соловья мог уже в одном случае: начни тот высокомерничать и упиваться своей обретенной над собеседником властью, примись пророчествовать, учительствовать, витийствовать, по­теряй естественность своих чувств, прямодушие интонации, глубину переживаний.

Ничего этого с Окуджавой не произошло. Мудрея с годами и становясь устaлее, он оставался все тем же замечательным, чудным собеседником – доверяющимся, от­крытым и равно желающим вашего ответного доверия, – как же мож­но было отшатнуться от него, поте­рять возможность общения с ним? Вот так и оказалось, что голос его вплелся цветной яркой нитью в тот суровый канат, что представляла из себя эпоха, последовавшая за «от­тепелью», и без этой нити пред­ставление о ней никогда не будет полным.

Ко всему тому Окуджава начал писать и прозу. То есть он начал писать ее вскоре после того, как запел. Повесть «Будь здоров, шко­ляр» датирована 1960-1961 годами, но тогда, да и позднее, в конце 60-х, когда в серии «Пламенные револю­ционеры» вышла его повесть о Пестеле «Глоток свободы», казалось, что проза для него – нечто вроде отхожего промысла, ремесла на стороне, которым занялся в сво­бодное от главных занятия время. Однако подобное впечатление бы­ло обманчивым. Проза оказалась для него таким же серьезным заня­тием, как и поэзия. И – удиви­тельное дело! – мало-помалу от­крылось, что и в прозе он такой же замечательный собеседник, как в своих стихах-песнях. То есть собеседничество действительно было дано ему как Дар, который он су­мел не протранжирить зазря и по­пусту, а, храня его в себе, как бы пересесть с уже освоенного места за одним столиком, на одном дива­не, за другой столик, на другой ди­ван.

«Когда я очнулся, никого рядом не было. Крови натекло с полведра, ей-бory. Откуда взялись силы при­подняться, не знаю. Но приподнял­ся и пополз вдоль сарая, покуда не поравнялся с дверью. Внутри нико­го не было, но соломы и сена хоть отбавляй, и треногий стол у стенки, а на нем, ей-бory, полкаравая хлеба, бутыль с водой и кружка; все свежее, видно, хозяева ушли недав­но, так все и бросили. Я кое-как перевязал себе рану, зарылся в сено и не то уснул, не то потерял созна­ние, и слава Богу, потому что рану начало сильно жечь».

Я взял для цитирования букваль­но первое место, которое произвольно открылось в верхней из его книг, лежащих сейчас передо мной. Это – из романа «Свидание с Бо­напартом». Совершенно очевидно: никаких профессиональных, суще­ствующих в прозе приемов, чтобы расположить к себе читателя, заин­тересовать его, приковать к расска­зу его внимание, – а между тем текст и располагает, и заинтересо­вывает, и приковывает. Окуджава и в прозе оказался тем же самым со­беседником, каким был в стихах-­песнях. И – что также весьма су­щественно для собеседничества – самоироничным.

Эта самоирония особенно за­мечательно работает в его автобиографических вещах. Кажется, Окуджава даже и выбирает для рассказа истории своей жизни, где можно посмеяться над собой, осу­дить себя, а то и горько вздохнуть: братцы, вот таким был, сожалею – но это я, а не кто другой. В этом отношении в высшей степени характерен рассказ «Около Риво­ли, или Капризы фортуны». Окуд­жава описывает в нем свое первое пребывание в Париже в далеком 1968-м. (Ну, то есть в рассказе дей­ствует тот самый Иван Иваныч, ко­торый на деле Отар Отарыч, но истинное имя героя нам прекрасно известно).

Герой рассказа, приехавший в Париж как в мировой заповедник всего запретного в Советском Сою­зе, жадно пытается приникнуть к этому источнику запретного – и вот на площади перед Нотр-Дамом соблазняется покупкой у арти­стичного молодого человека, как ему кажется, порнографических открыток, потратив едва не треть всех имеющихся у него франков, едет в автобусе, не смея открыть пакетик, до отеля, а когда в одиночестве нo­мера открывает его, то оказывается, что приобрел скверного качества черно-белые фотографические снимки с полотен великих мас­теров прошлого.

А вот герой рассказа после триумфа выступления перед русским Парижем, после запи­си на студии, что сделало его обладателем весьма приличной для советского человека суммы во франках, оказывается в магазине, где лихорадочно при­нимается набирать в громад­ную сумку все, что попадается под руку. Стыдится сам себя – но набирает. Апофеозом этого стыдаа становится исто­рия с магнитофоном, который, едва герой выходит из магази­на, падает и перестает работать. Сгорая от стыда, герой уговаривает гида-француза пойти, обменять магнитофон, понимает, что это скверно, и ничего не может с собой поделать: ему так хотелось такой магнито­фон, а денег купить новый больше нет – все протрачено. Поменять магнитофон герою удается. А даль­ше – еще большая удача: оказыва­ется, в Париже, о чем герой не имел и понятия, вышла его книга, издатель оплачивает двухнедельное пребывание героя в Париже сверх того срока, что он уже здесь про­был, и вновь гонорар – фортуна улыбается герою во все лицо! С карманом, полным денег, герой бродит по Парижу, наслаждается его видами и набредает, как ему представляется, на кинотеатр пор­нофильмов. Первая его попытка приобщения к запретному была не­удачна, теперь ему должно повезти.

Он заходит в «кинотеатр», на лест­нице его встречает прекрасная женщина... И вот он наконец, спустя недолгое время, вновь оказывается на улице, но уже без гроша в кар­мане: то был вовсе не кинотеатр, как герою примнилось по рекламе, а ресторан со стриптизом, где все устроено так. чтобы ободрать посе­тителя как липку.

Надо непременно отметить, что помимо замечательной собеседнической интонации рассказ еще и восхитительно выстроен – с тем новеллистическим тщанием, с ка­ким невольно выстраивает свою историю в застольном разговоре лю­бой рассказчик, если хочет, чтобы его выслушали. «Не заносись, не гордись, не попустительствуй низ­кому в себе», – непроизнесенное, звучит голосом уже не Ивана Ива­ныча, а самого Окуджавы за преде­лами рассказа, когда дочитана по­следняя фраза. Мораль в настоя­щем произведении слова не должна быть высказана. Она должна ито­гом его прозвучать в читательском сознании помимо читательской во­ли.

Но, конечно же, и туг ничего не поделаешь, так есть, и это неизбежно, прежде всего Булат Окуджава для культуры – поэт, певший свои стихи. Бард. «Давайте понимать друг друга с полуслова, чтоб, ошибившись раз, не ошибиться снова»; «Ваше благородие, госпожа удача, для кого ты добрая, а кому иначе. Девять граммов в сердце постой – не зови... Не везет мне в смерти, повезет в любви», – эти и другие строки долго еще будут звучать в нас голосом ушедшего поэта.

Долго ли они будут звучать после того, как уйдем мы, знавшие его, слышавшие его вживе и в записях?

Знать подобное не дано никому. Вспомним уже помянутого здесь Чехова: он полагал, что его забудут вскоре после смерти. Как нам из­вестно, не забыли. Читают и будут читать. И вот мне кажется: если мы и сейчас поем романсы столетней и даже полуторастолетней давности, то почему не петь через новые сто лет «По смоленской дороге», «Опустите, пожaлуйста, синие што­ры», «Песенку о ночной Москве»? А будут петь – будут и читать. На­слаждаясь беседой с незаурядным ироничным собеседником из вто­рой половины ХХ века.

«Русская мысль», № 4183, 17 – 23 июля 1997 г.

Ваш,
Анатолий Курчаткин
Tags: По поводу
Subscribe

Posts from This Journal “По поводу” Tag

  • Post a new comment

    Error

    default userpic
    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 19 comments

Posts from This Journal “По поводу” Tag