kurchatkinanatoly (kurchatkinanato) wrote,
kurchatkinanatoly
kurchatkinanato

Category:

ИНОЙ КЛАССИК (О ЛЕОНИДЕ АНДРЕЕВЕ)

Ставлю, как обещал в комментариях к вчерашнему посту («Записи. О влиянии и воздействии) свою статью о Леониде Андрееве

В истории русской литературы есть одна несправедливость, которая уже много лет точит меня и не дает покоя. Только что исполнилось 125 лет со дня рождения Леонида Андреева, и надо бы о ней поговорить. Потому что помянутая несправедливость связана с его именем.

Сущность ее заключается в полном, абсолютном – скажем модным словом, – тотальном непонимании отечественным общественным сознанием феномена этого художника. Непонимание это, несомненно, проистекает из странного — скажем так — литературоведческого отношения к писателю. Вроде бы о Леониде Андрееве пишется немало, издаются его книги и собрания сочинений, ставятся даже то одним, то другим театром его не слишком сценические пьесы, но между тем при всем том он постоянно выступает в роли некой пристяжной: «Леонид Андреев и реализм», «Леонид Андреев и модернизм», «Леонид Андреев и Толстой», «Леонид Андреев и Горький»...

Говорить о Леониде Андрееве как о самостоятельном художнике, как о самостоятельной величине вроде бы не совсем прилично, вроде бы как сам по себе он не «тянет», нужно его чем-то или кем-то усилить, подпереть, к кому-то пристегнуть.

Но если не тянет, если необходимо пристегивать, что же, собственно, заставляет все новых и новых исследователей обращаться к его творчеству, издателей издавать его книги, а режиссеров ставить его пьесы? Что тому причиной, что тут за загадка? Ведь вот не скажешь того же — что исследуют, пишут о них монографии, издают и переиздают — о Боборыкине, о Потапенко, о Телешове или Чирикове. Может быть, все дело в некой инерции той бешеной славы, которой пользовался Андреев в начале века, в неспособности кому-то первому взять да и произнести, наконец: э, братцы, а король-то голый, о чем тут и говорить, что исследовать? Или же все-таки что-то «цепляет» в самом писателе, в его, выражаясь опять же модным образом, текстах, но что именно — не поддается уловлению, не ухватывается, и вот начинаются сравнения, уподобления, просматривание писателя «на свет» через фильтр Толстого, Чехова, Бунина, того же Горького?

С неизбежностью всякое подобное рассматривание Андреева через фильтр других писателей, бесповоротно и совершенно справедливо признанных классиками, будет не в его пользу. Толстому он с ходу проиграет в мощи дыхания — оно у него окажется рваным, дерганым, каким-то присвистывающе-торопливым; Чехову, без сомнения, уступит в ясности и чистоте тона, в чувстве меры, во внутренней выверенности повествовательного рисунка; не сравнится с Буниным в его поистине языковом роскошестве, изумительной пластике рассказа; да и классик советской поры Горький, если, конечно, не брать его неуклюжие ранние вещи, придавит Андреева своей большей внутренней силой, большей психологической детерминированностью, большей, наконец, уравновешенностью всех частей сюжетно-событийной конструкции.

Андреев и непомерно взвинчивает тон, — как бы беря читателя за грудки и принимаясь его трясти, и позволяет себе безумные языковые штампы и образные шаблоны, а вместо тонкого психологического письма — ходульные утверждения, которым извольте верить, — вообще весь как-то аляповат, груб, «нестилен». В сравнении с Толстым, Чеховым, Буниным от него даже может создаться впечатление ряжености. Помните это знаменитое толстовское: «Он пугает, а мне не страшно»? Вот, другими словами, показывает мне ужасный оскал смерти, машет перед лицом косой, катается красным кровавым смехом, а я же вижу: ряженый на самом-то деле!

Между тем Толстой в действительности выражал свое чувство куда более тонко: через посредство анекдота о мальчике, который рассказывал своему товарищу сказку о волке следующим образом: «Была темная ночь... боишься? В лесу был волк... боишься? Вдруг он сейчас за окном, боишься?» Андреев тоже так, говорил Толстой дальше, пишет и как бы все время меня спрашивает: «Боишься, боишься?» А я не боюсь!

Кроме того, прекрасно известно, что Толстой не воспринимал в литературе ничего, что было ему более или менее чуждо. Пример с Шекспиром широко известен. А кто же нравился Толстому среди писателей начала ХХ века? Ну, скажем, Куприн. Не Чехов, безусловно, но — весьма недурной писатель. Однако рядом с Куприным для Толстого, стоял Серафимович. Автор будущего «Железного потока». Что же до Леонида Андреева, то он в своей глубинной, первоосновной сущности, своим чувством жизни, своим знанием о ней и о человеке был Льву Николаевичу абсолютно чужд. В известной степени он был Толстому противоположен. Толстой чувствовал и боролся с дьяволом в себе, Андреев остро, до болезненности ощущал присутствие дьявола в мире и пытался докричаться до мира, сообщить ему об угрожающей опасности.

Докричаться до Толстого Андреев не мог: слух художественного гения был обращен вовнутрь, а не вовне. Толстой отзывался только на то, что резонировало с его собственной болью и переживаниями. А я не боюсь, говорил он, и в самом деле не боялся: странно бояться того, чего не видишь, не слышишь, не чуешь. «Волк», «волк»! А что волк, если я не представляю, что это такое? То ли нечто вроде коряги, то ли дождя с громом и молнией...

Не этому ли толстовскому неприятию Андреева как иного, непонятного ему типа художественной личности, этому его мнению об Андрееве как пугающем, но не достигающем своей цели писателе, отлитому газетчиками в тот самый, известный всем афоризм: «Он пугает, а мне не страшно,.– обязано наше литературоведение своей робостью в подходе к творчеству, личности, оценке того явления, которое имело имя «Леонид Андреев»? Не отсюда ли и эта боязливая, перестраховочная форма писаний об Андрееве не в виде прямого разговора о нем, а в виде сравнительных исследований? Исследователи как бы говорят: чур-чур, я не об Андрееве, совсем не о нем, я о реализме, о модернизме, о Чехове, Бунине, а Андреев — так, по-соседски...

Надо заметить, что и сам Андреев, при всей своей бешеной прижизненной славе, всегда был странно неуверен в себе, поразительно несамодостаточен, всегда ему нужна была подпорка чужим мнением, чужим взглядом, чужой оценкой. То есть в смысле верным себе — тут нет разговора, он просто не мог изменить своей сущности, не волен был сделать это, даже если бы вдруг захотел: он писал то и так, что ему диктовалось его даром.

А вот в смысле понимания себя, понимания сделанного — он вечно нервничал, метался, не мог оценить: получилось, не получилось, хорошо, плохо? Горький, например, точно знал, что все, сделанное им, хорошо.

Причина неуверенности Андреева — несомненно, в природе его дара. Выбираясь из периода ученичества, вышелушиваясь из чужих, учительских одежд, он вдруг обнаружил, что слишком непохож на окружающую словесность. Непохож даже вопреки собственным желаниям. Ему бы хотелось быть оптимистичным, как старший друг Максим Горький, бодрым и уверенным в себе, а вместо того в зеркале отражался некто угрюмо-напряженный, как бы колотящийся под пропущенным через него током, мучимый видениями под стать сюжетам гойевского цикла «Капричос» (не случайно в андреевском кабинете на Черной речке висела громадная копия одного из листов этой гойевской графики, сделанная им самим). Он не оказался ни чистым реалистом, ни чистым символистом, и именно это раздражало чистых представителей того или иного направления. Даже и бесило. Андреева не удавалось уложить в ясные, понятные, четкие рамки — казалось, он выкомаривается, выкаблучивается, паясничает, чтобы оглушить публику, шокировать, вновь и вновь поддать свежих дровишек в костер читательского интереса к себе. И Андреев, вслед критике и всяким устным оценкам профессионального круга, в письмах к друзьям тоже лепечет что-то смущенное о реалистах и декадентах, оправдывается, что он не тот и не другой.

Так оно и есть: не тот и не другой. Но суть в том, что и тот, и другой, и еще какой-то третий, и десятый: все вместе – Леонид Андреев.

Неосознаваемо для себя и непостижимо для других он обладал тем редким и удивительным даром, который прежде всего не есть дар художнический, дар писательский, а есть дар, который весьма приблизительно можно назвать духовидческим. Должно быть, он был свойствен (или они в себе его развивали) шаманам. Вернее, Андреев обладал одной из разновидностей этого духовидческого дара. Он видел и слышал не собственно духов, а их опосредствованное присутствие в человеческом мире. Может быть, если еще вернее, он их чуял, подобно тому, как не видит и не слышит, но чует по запаху чье-либо присутствие собака.

В отличие от шаманов он не общался с ними, связи с их миром у него не было. Но пагубное воздействие их мира на мир земного человеческого существования он ощущал как никто и равным образом ощущал себя безмерно ответственным противостоять им, заслонить собой от них человека — вне зависимости от его личных качеств, национальности, сословия наконец. Собирательное имя этого мира духов, чье воздействие на человека было открыто Андрееву (возможно, шаманы имеют дело, вступают в общение лишь с какой-то одной его, малой частью), уже звучало выше. Дьявол, разумеется. И если человеческий мир знает о его присутствии среди нас благодаря неустанному напоминанию о том Церковью, то Андрееву такое напоминание не требовалось. Более того, запах паленой шерсти так обжигал ему ноздри, что в какие-то жизненные периоды он переставал осязать Бога. Но — лишь осязать. Чувство Бога не оставляло его никогда.

Так называемая «безрелигиозность» Андреева — не что иное, как усталость религиозных рецепторов от постоянного осязания дьявола. Можно вспомнить «Жизнь Василия Фивейского», повесть, которую не только советское литературоведение, но и сам автор полагал богоборческой. Перечтите ее свежим глазом. Противу собственного убеждения Андреева, она — не против Бога, а за Него.

Она об одолении человеческой души дьяволом — в одной из форм этого одоления, — вот она о чем, но никак не о развенчивании идеи Божественного присутствия. Не против Бога, не против Евангелия и повесть «Иуда Искариот». Должно быть, с чисто церковной, догматической точки зрения она действительно «грешна», но по сути повесть — все та же борьба против дьявольского в человеческой природе, низкого, темного, корыстного.

Потому-то, чем дальше развивалось творчество Андреева, тем более задышливым и дерганым становилось его дыхание, тем чаще изменяло ему чувство меры в языке, тем больше возникало психологических и прочих аляповатостей.

Он торопится, ему некогда, у него не остается времени и сил, чтобы думать, как говорить то, что ему нужно сказать, что он сказать должен, обязан. Быстрее, быстрее, как можно больше сказать, как можно громче — вот главное.

Не случайно же Андреев так полно и глубоко окунулся в первую русскую революцию 1905 года, с таким ликованием принял ее, с таким упоением вверг себя в ее тему. Он увидел в революции то самое преодоление дьявола, о котором ему мечталось, ему помнился в ее кровавой буре сметающий на своём пути все темное и низкое, прекрасный, очищающий Божественный вал. Именно этим чувством с краями наполнен «Губернатор», буквально фонтанирует им.

И равным образом не случаен духовный слом Андреева уже летом 1917-го. Опыт прошлой революции, опыт Мировой войны, в сраженьях которой он не принимал участия, но которые пережил душевно, открыли ему всю ту же дьявольскую, а не Божественную сущность революционного вала. У него иссякли творческие силы, он словно бы внутренне рухнул — так ужасно было для него это открытие. Похоже, ему даже показалось, что крик, которым он исходил годы и годы, пробуждая человека на борьбу с живущим в нем дьяволом, — все это было пустой тратой энергии, пропало втуне.

Его смерть в 1919 году, в возрасте 49 лет, — безусловно, результат революции. Можно сказать, одоления тем самым дьяволом, которого ему так хотелось победить в человеке, что было его самой большой мечтой.

Духовидческая сущность таланта Леонида Андреева всегда, долгие годы, пожалуй, с первого прикосновения к его сочинениям, была мне очевидна. Я не мог этого сформулировать, но это присутствовало в ощущениях, чувствах подобно тому, как случается при уходе звука в не воспринимаемую ухом инфраобласть.

Понятийно же эта сущность открылась мне только после знакомства с работами его сына Даниила Андреева, которому он передал свой дар. И у которого — в силу определенной судьбы, тюремного одинокого заточения — дар этот обрел более ясную и понятную самому его обладателю форму.
Леонид Андреев, конечно, писатель. Но его, как это ни прозвучит святотатственно для литературоведческого слуха, невозможно, нельзя оценивать по шкале, по которой мы оцениваем других писателей, будь то Толстой, Достоевский, Чехов или Бунин. Они — художники. И сколько определений ни накрути вокруг их имен еще, все в большей или меньшей мере будут сводиться к этому: художники.

Леонид Андреев — художник во вторую очередь. Беллетристика — лишь форма, в которую облекся его духовидческий дар. Его нужно читать, не обращая внимания на эстетическую, в привычном смысле этого слова, сторону его произведений. Ему должно слепо отдаваться, как слепец поводырю, и следовать за ним, не ропща, не пеняя на неудобства пути.

И тогда произойдет необыкновенное: в вас родится, возникнет какое-то иное, новое эстетическое чувство, пригодное только и именно для чтения Леонида Андреева, и тогда то, что при прикладывании чеховской, толстовской, бунинской шкалы казалось несообразным, ходульным, пошлым, окажется точным, высоким, пронзительным.

Я не сомневаюсь, настоящее прочтение Андреева литературоведами еще впереди. Сначала должно свершиться это — литературоведческое прочтение. И уже из литературоведения, прочитанный, наконец, по законам, по которым он творил, писатель Леонид Андреев должен проникнуть своими идеями, своими чувствами, своими открытиями в широкое общественное сознание и зажить там. Как живут в нем своими несхожими мирами Толстой, Достоевский, Чехов.

Как художник — что же, Андреев им уступает. Но по уровню личности — нет, вровень. Он тоже наш несомненный классик. Только иной. По-иному, через другую дверь входящий в зал классического культурного достояния России. Не осознать того, оставить явление Леонида Андреева за пределами этого зала — значит совершить против российской духовной жизни преступление.

(«Русская мысль», № 4142, 26 сентября — 1 октября 1996 года).

Ваш,
Анатолий Курчаткин
 
Tags: Литература
Subscribe

Posts from This Journal “Литература” Tag

  • Post a new comment

    Error

    default userpic
    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 22 comments

Posts from This Journal “Литература” Tag